В. К. Кюхельбеккер Разговор с Ф. В. Булгариным Sine ira et studio a {*} {1} {* Без гнева и пристрастия {лат.).} Не знаю, кто первый у нас начал облекать полемику в остроумную одежду разговоров: Марлинский {2} ли, житель ли Васильевского острова, {3} друг ли его, житель Петербургской стороны, {4} Лужницкий ли старец {5} или другой, подобный им великий писатель, {6} делающий честь нашему веку; но только не Ф. В. Булгарин. Впрочем, издатель "Северного архива" и "Литературных листков" неоднократно весьма удачно пользовался сим важным открытием: разговоры господина Булгарина с Ванюшею, {7} испытания, которым он подвергает сего любезного отрока, и проч., и проч. остались и долго останутся в памяти всех просвещенных любителей российской словесности. Сравниться с ним не надеюсь, несмотря на излишнюю самонадеянность, в которой обвиняет меня господин Булгарин; повторяю (у нас любят повторения!) - сравниться с ним не надеюсь, хотя почтенный издатель "Литературных листков" и чистосердечно признается, что он с удовольствием бы подписал свое имя под каждою из трех Антикритик, помещенных нами в конце второй части "Мнемозины". Решаясь подражать г. Булгарину и его предшественникам, т. е. вступить с ним самим в небольшой дружеский, полемический разговор, от всей души жалею, что не могу отплатить ему за упомянутое чистосердечное его признание равносильным и столь же чистосердечным: с моею излишнею самонадеянностию {8} (странное противуречие!) сопряжена робость, иногда неодолимая; я бы боялся подписать свое имя под большою частию статей господина Булгарина! Но дело не о том: мы начнем свою беседу. Фадея Венедиктовича только попрошу повторить то, что он уже напечатал касательно второй части издаваемой князем Одоевским и мною "Мнемозины"; сам я осмелюсь, сколько умею, отвечать на его возражения. Б. Начнем с вашей статьи "О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие". Ваше требование, чтобы все наши поэты сделались лириками и воспевали славу народную, походит на желание Месмера намагнетизировать солнце, {9} чтобы в лучах оного разлить магнетизм по целой вселенной. Я. Сравнение чрезвычайно умное и острое - но comparaison n'est pas raison {9}, {сравнение не доказательство (франц.).} Фадей Венедиктович! Где и когда требовал я, чтобы все наши поэты превратились в лириков? Не в добрый час вы на меня клеплете: знаю на Руси сотни две - если не три - поэтов; все они великие писатели (по крайней мере в своем кругу); все они делают честь нашему веку (по краней мере сами в том твердо уверены). Фадей Венедиктович, что если все они вздумают быть Пиндарами? Куда прикажете деться? Я только сетую, что элегия и послание совершенно согнали с русского Парнаса оду; в оде признаю высший род поэзии, нежели в элегии и послании, и доказываю свое мнение, а не _толкую_, как то вам угодно было сказать на 74 стр. 15 Љ "Литерат. листков". Итак, поставляю себе обязанностию вам объявить, что мне никогда в голову не приходило предпочесть эпической или драматической поэзии - ни оду, ни вообще поэзию лирическую, к которой, впрочем, скажу мимоходом (ибо сие известие, кажется, не дошло еще до вашего сведения), {10} принадлежит и элегия, прибежит иногда даже послание. Благоговею перед английскою словесностию, вовсе не богатою одами. Знаю также, что гению все возможно: элегия Гетева "Euphrosyne" {11} исполнена высоких лирических красот и местами становится истинною одою. В замену иногда оды никак не различишь от самого хладнокровного, трезвого послания: но для того, быть может, нужно, чтоб она была переведена с Горациева подлинника господином Бороздною. {*} {12} {* Pindarum quisquis studet aemulari, Iule, ceratis ope Daedalea Nititur pennis, vitreo daturus Nomina ponto. Monte decurrens velut amnis, imbres Quem super notas aluere ripas Fervet, immensusque ruit profundo Pindarus ore, {13}} Б. Кстати, о трезвых одах! Вы Горация назвали прозаическим стихотворителем! Я. Горацию - противуположил я Пиндара, о котором сам Гораций говорит: "Кто покусится бороться с Пиндаром, Юлий, дерзает горе на восковых крылиях помощью Дедала! он достоин наречь своим именем сткляное море! - Сбегая с горы, подобно потоку, который превыше известных брегов питается дождями, огромный Пиндар кипит и изливается в вещах высоких!". {См. 15 Љ "Литературных листков", стр. 72.} Впрочем, соглашаюсь с вами, что мой приговор Горацию, _если не подтвержу его доказательствами_, чрезвычайно опрометчив, скажу более - смешон и безрассуден; ибо _без сильных_ доказательств смешно и безрассудно восставать противу славы писателя, освященного вековым уважением. Итак, я берусь из самых (лучших даже) од Горация вывесть причины, убеждающие меня в том, что он почти никогда не был поэтом _истинно восторженным_. А как прикажете назвать стихотворца, когда он чужд истинного вдохновения? Но теперь вопрос: какие оды Горация лучшие? Если назову одни, вы вправе назвать другие: их всего 87, не считая 13 эподов и гимна Аполлону и Диане (об сатирах и посланиях и говорить нечего!). Наш спор нескоро бы кончился. Разговаривая с вами в самом деле, я бы вас попросил указать мне на те оды, которые вы считаете лучшими, и тотчас приступил бы к их разбору. Но разговор наш только и единственно остроумная выдумка для большего увеселения {Что если для большей тоски и скуки? Увы! <Сочинитель>.} почтенной публики, и выдумка, сверх того, не очень новая. Слушайте же: несмотря на свою самонадеянность, чистосердечно и всенародно признаюсь, что у меня нет ни малейшей способности к сочинению тех легких, но приятных, занимательных безделок (не извиняюсь в сем выражении, ибо уверен, что и вы их ничем иным не считаете), )_безделок_ в роде тех, которыми во Франции, а еще более в России Жуй приобрел известность. {14} Вашу эфемериду "Фасон, или Модная лавка" читал я в "Полярной звезде" с непритворным удовольствием. Сердечно бы я обрадовался всякой подобной вашей статье: милую петербургскую гостью наша "Мнемозина" приняла бы, как радушная москвичка, - с благодарностию. А я (чем богат, тем и рад!) сообщил бы вам для "Литературных листков" или для "Северного архива" статью о Горации при разборе од, {15} которые вы мне сами назначите. Как вы об этом думаете? Б. Вы назвали Виргилия - учеником! Я. Точно так; да только чьим? - Гомеровым. Сделайте одолжение, почтенный Фадей Венедиктович, не хвалитесь своею дипломатическою точностию {Ею хвалится г. Булгарин, переписывая в Љ 5 "Литератур. листков" заглавие "Мнемозины" следующим образом: Мнемозина. Собрание сочинений в стихах и прозе. Издаваемая кн. Вл. Одоевским и В. Кюхельбекером. Несмотря на сие, г. Булгарин иногда счастливо заменяет запятые точками. {16} Не у господина ли Воейкова перенял он это искусство? Но господин Воейков по крайней мере не хвалится своею дипломатическою точностию! Фадей Венедиктович, к чему такая fides punica <вероломство (лат.) >? - Впрочем, вы не ограничиваетесь одними знаками препинания! (С<очинитель>).} при выписках из "Мнемозины", когда в столь важном случае вы умалчиваете об имени Гомера, чьим учеником, без сомнения, был Виргилий, хотя он и великий человек (в истинном значении сего слова), хотя он царь латинских стихотворцев. Б. Шиллера вы назвали недозревшим. Я. Шиллером! - и во всей германской словесности предпочел ему одного Гете! - все это, между прочим, показывает, что у нас различное мерило величия. Но Шиллер не ежедневное явление в мире словесности: живо чувствую, что я _должен_ изложить причины, заставившие меня его назвать недозревшим. Возьмите же терпение, почтенный Ф. В., выслушайте меня! Какие недостатки сопряжены с авторскими дарованиями, не достигшими еще зрелости? Вкус недозрелых плодов едок: феории подобных им писателей исполнены резких предрассудков и резкой односторонности; произведения же изображают по большей части их личный образ мыслей, их собственный характер, их собственные, слишком еще пылкие страсти. По сему-то в драме они столь редко могут присвоить себе лицо представляемого ими героя. Кислота их винограда еще не послащена ни постояннымм действием божественного солнца, ни кроткою влажностию осеннего воздуха, т. е. их буйное _Я_ еще не побеждено влиянием вдохновения, часто возвращающегося, и опытностью, уравновешивающею душевные стихии. Ибо соки плода находятся в беспрерывном брожении до самого достижения зрелости: а в несозревшем писателе нет того спокойствия и равновесия сил и дарований, которые столь необходимы совершенному художнику. Неспелые плоды зелены; их издали не различить от листьев: несозревший писатель может принести честь _своему_ времени и _своему_ народу; но он сливается с _ними_, исчезает в _них_ и с _ними_. Спелое только яблоко сияет багрянцем из среды дерева: зрелый только ум, не переставая быть ревностным сыном отечества, истинным сыном своего века, возвышается над заблуждениями своих современников и ближних; он англичанин, немец, русский, но вместе гражданин всех времен, дитя всех столетий. Наконец, семя зрелого только плода произростит другое плодоносное дерево; возмужалый только гений в состоянии преобразить свой век и страну свою; он только родит и в других народах гениев, своих учеников, но не рабских подражателей. Возвратимся к Шиллеру. Шиллерова поэтика не без предрассудков; предубеждения его противу великих французских трагиков известны, {17} известны, надеюсь, и вам, г. Издатель "Северного архива", вам, человеку, довольно знакомому с немецкою словесностию. Драматург Шиллер в младшем графе Море, в Дон-Карлосе и де маркизе Поза, в Максе, в лицах, которые изобразил с самою большою родительскою (сочинительскою) нежностию (con amore), {с любовию (итал.).} представляет себя, одного себя, только по чувствам и образу мыслей, бывших его _собственными_ в _разных_ эпохах его жизни. Шиллер перескакивал от поэзии к истории, от истории к поэзии, от трагедии Шекспировой к Дидеротовой драме и Гоцциевым маскам, от прозы к стихам и, наконец, от новейших к древним - не с внутренним сознанием собственных сил - стяжанием мужа, но с беспокойством юноши. В доказательство приведу только его "Тридцатилетнюю войну" и "Освобождение Нидерландов", исполненные блестков, противуположностей, витиеватости вовсе не исторических; его "Марию Стуарт", которая не есть ни история, ни трагедия; его "Коварство и любовь", где Шекспир и Дидерот, ужас и проза, ходули и низость нередко встречаются на одной и той же странице; риторические тирады, где ожидаешь поэзии сердца, тирады, которые иногда попадаются даже в "Валленштейне", в лучшем Шиллеровом творении; наконец, его "Мессинскую невесту", в которой он вдруг Иокасту Эврипидову, хор и роковое предопределение греков переносит в средние веки, в лоно Христовой церкви, в Сицилию, покорную северным завоевателям. Шиллер почти никогда не перестает быть европейцем, немцем XVIII столетия, а если где и подражает древним, то не у места и некстати: "Кассандра" {Переведена Жуковским.} его - живая немка. В так называемых балладах "Ивиковы журавли", {Также переведены Жуковским.} "Порука", "Кольцо поликратово", "Торжество" ("Das Siegesfest"), в переводе 2 и 4 песни "Энеиды" он заставляет Музу древней Эллады и Авзонии распевать оттавы - римы, стансы и куплеты на италианскую стать, а, сверх того, краски греческой местности и нравов греческих разводит северною водою, многословием и в первых четырех описаниями, едва ли не делилевскими. В "Колоколе" ("Die Glocke", творении, скажем мимоходом, изобилующем превосходными стихами, но рожденном не вдохновением, а, подобно мозаику, по прозаическому предначертанию слепленном из частей совершенно разнородных), в "Колоколе", напротив, князь теней, Айдес греков, является с тем, чтоб похитить с земли немецкую мещанку. {*} Далее, в "Дон-Карлосе" характеры Филиппа, Позы и Карлоса составлены по немецкому же образцу; они никогда не могли существовать ни на престоле, ни близ оного, а еще менее под небом полуденным. Иоанна д'Арк в конце третьего и в начале четвертого действия своею невозможною и непоэтическою любовью к Лионелю возмутит всякого просвещенного читателя. В лирических стихотворениях Шиллера господствует одна мысль или, лучше сказать, одно чувство - предпочтение духовного (идеального) мира существенному, земному: чувство, без сомнения, высокое, истинно лирическое; но им ли одним должна ограничиться поэзия? Одностороннее, не показывает ли оно феорию односторонную же? Сие чувство лет десять повторяется во всех почти произведениях русского Парнаса писателями, отголосками Жуковского, Шиллерова отголоска: но, как возмужалый только гений может иметь учеников, состязающихся с ним, а не рабски ему подражающих, вы мне позвольте, милостивый государь, усомниться в истинном достоинстве и прочном бессмертии сей германо-русской школы. {* Ach! die Gattin ist's, die Theure! Ach! es ist die treue Mutter, Die der schwarze Furst der Schatten Wegfuhrt aus dem. Arm des Gatten . . . . . . . . . . . . . . . . . Denn sie wohnt im Schattenlande! и проч. <Ах, то милую супругу, Мать любимую семейства Взял царь теней безмятежных Из объятий мужа нежных В царстве мертвых обитает. Пер. Д. Якубовича>} Конечно, Шиллер усовершенствовался бы и созрел, если бы жизнь его продлилась долее: "Валленштейн" и "Вильгельм Телль" уже являют мощного, счастливого соперника Шекспирова, соперника, который, может быть, воссел бы рядом с сим единодержавным властителем романтической Мельпомены. "Балленштейнов стан" в своем роде произведение образцовое и уже не являет ни одного из вышеупомянутых недостатков; но, к несчастию, одна ласточка без подруг своих только предвещает, а не составляет еще весны. Итак, почтенный и любезный Ф. В., сами решите, прав ли я или не прав, когда называю Шиллера несозревшим, противополагая ему Гете? Гете, во-1-х, не имеет Шиллеровых предрассудков: ибо, рассуждая с французами и о французах {18} (как-то: в своих отметках о французских классиках, в разборе Дидеротова сочинения о живописи, в примечаниях к изданной и переведенной им книге Дидерота "Племяннике Рамо"), не помнит, что он немец, старается познакомиться, помириться с образом мыслей французов, сих природных своих противников, проникнуть во все причины, заставляющие их думать так, а не иначе. Во-2-х, он всегда забывает себя, а живет и дышит в одних своих героях. В чем могут убедить каждого его Гец, Тасс, Фауст и даже Вертер. В-З-х, он всегда знает, чего ищет, к чему стремится. В-4-х, с дивною легкостию Гете переносится из века в век, из одной части света в другую. В "Фаусте" и "Геце" он ударом волшебного жезла воскрешает XV век и Германию императоров Сигизмунда и Максимилияна; в "Германе и Доротее", в "Вильгельме Мейстере" мы видим наших современников и современников отцов наших, немцев столетий XIX и XVIII всех возрастов, званий и состояний; в "Римских элегиях", в "Венециянских эпиграммах", в путевых отметках об Италии встречаем попеременно современника Тибуллова, товарища Рафаэля и Беневута Челини, умного немецкого ученого и наблюдателя; в "Ифигении" он грек; древний тевтон в "Вальпургиевой ночи"; поклонник Брамы и Маоде в "Баядере"; в "Диване", сколько возможно европейцу, никогда не бывавшему в Азии, - персиянин. Б. Байрон - по вашему мнению - однообразен! Я. Когда благороднейшие сердца и лучшие умы всей Европы скорбят о преждевременной смерти сего великого мужа, мне, признаюсь, больно - казаться его противником! Если бы подозревал, что его блистательное поприще кончится так скоро, я воздержался бы от суждения о нем, справедливого, но неуместного среди общей печали. Но, к несчастию, сказанное сказано. Так! Байрон однообразен, и доказать сие однообразие не трудно. Он живописец нравственных ужасов, опустошенных душ и сердец раздавленных: живописец душевного ада; наследник Данта, живописца ада вещественного. И тот и другой однообразны: "Чистилище" Дантово слабое повторение его "Тартара"; "Гяур", "Корсар", "Лара", "Манфред", "Чайльд-Гарольд" Байрона - повторения одного и того же страшного лица, отъемлющего своим присутствием дыхание, убивающего и сострадание и скорбь, обливающего зрителя стужею ужаса. Но непомерна глубина мрака, в который сходит Байрон бестрепетный, неустрашимый! Не смею уравнить его Шекспиру, знавшему все: и ад и рай, и небо и землю, - Шекспиру, который один во всех веках и народах воздвигся равный Гомеру, который, подобно Гомеру, есть вселенная картин, чувств, мыслей и знаний, неисчерпаемо глубок и до бесконечности разнообразен, мощен и нежен, силен и сладостен, грозен и пленителен! Не уравню Байрона Шекспиру: но Байрон об руку с Эсхилом, Дантом, Мильтоном, Державиным, Шиллером - и, прибавлю, с Тиртеем, Фемистоклом и Леонидом перейдет, без сомнения, в дальнейшее потомство. Б. Поверят ли вам читатели в означении степени дарований поэтов, когда вы поставляете барона Дельвига выше Жуковского, Пушкина и Батюшкова, сих великих писателей, делающих честь нашему веку? Я. И вправе бы были не поверить, если бы я в самом деле вздумал отдать Дельвигу преимущество перед Пушкиным и даже Жуковским: но, к несчастию, это (как и многое другое) только вам привиделось! Впрочем, Ф. В., не нам с вами составлять парнасскую табель о рангах! Скажу вам только, что _великий писатель_, делающий честь своему веку, - великое слово! Пушкин, без сомнения, превосходит б_о_льшую часть русских, современных ему стихотворцев: но между лилипутами не мудрено казаться великаном! Он, я уверен, не захочет сим ограничиться. Барона Дельвига ему ничуть не предпочитаю: первый Дельвиг отклонил бы от себя такое предпочтение, ибо лучше нас знает, что, написав несколько стихотворений, из которых можно получить _довольно верное понятие о древней элегии_, еще не получаешь права стать выше творца "Руслана и Людмилы", романтической поэмы, в которой, при всех ее недостатках, более творческого воображения, нежели _во всей_ остальной современной русской словесности; творца "Кавказского пленника", написанного самыми сладостными стихами, представляющего некоторые превосходные описания, вливающего в душу - _особенно при первом чтении_ - живое сетование; наконец, творца "Бахчисарайского фонтана", коего драматическое начало свидетельствует, что Пушкин шагнул вперед и не обманет надежд _истинных_ друзей своих! Ваш "Северный архив", ваши "Литературные листки" читаю иногда с удовольствием: в них довольно занимательного, довольно даже полезного, иногда нечто похожее на желание быть или по крайней мере _казаться_ беспристрастным: положим, что я вздумал бы назвать вас лучшим русским журналистом: что бы вы сами сказали, милостивый государь, если бы из того кто вывел заключение: "Кюхельбекер ставит Булгарина выше Пушкина и Жуковского"? Прервем, однако же, наш довольно длинный разговор, в котором, опасаясь вложить вам в уста то, чего вы, может быть, не признали бы своим, Но необходимости заставляю вас повторять уже известное гг. читателям "Литературных листков". В мою' бытность в Грузии я знавал некоторого молодого человека, избавлявшего своих собеседников от труда растворять рот при монологах, которые произносил в их присутствии: ибо сей любезный юноша, принадлежащий, между прочим, также к нашим тремстам великим поэтам, делающим честь своему веку, обыкновенно вступал в спор с своим безмолвным слушателем вот каким образом: "Я утверждаю, - говорил он, например, - что снег бел; вы, может быть, скажете, что он черен; но я, чтобы опровергнуть ваше мнение, приведу вам следующие доказательства;...". Потом следовали сии доказательства - неоспоримые! потом опять возражения со стороны несчастного его товарища, и не думающего возражать; потом снова доказательства и снова возражения - и это до бесконечности! Таков был сей незабвенный мой тифлийский знакомец! {19} Боюсь подражать ему! Итак, в заключение только поблагодарю вас, что вы находите мое стихотворение "Проклятие" {20} - страшным; оно и должно быть страшным! Но вы полагаете, что оно "похищено из храма эвменид и поставлено в вертограде словесности для пугания коршунов, угрожающих расцветающим поэтам". Кто сии коршуны? Не невежды ли, двуличные, злонамеренные критики? Если вы их разумели под сим словом, - вы ошиблись, почтенный Фадей Венедиктович! На них я никогда не вооружусь проклятием - разве, разве насмешкою! За сим я имею честь пребыть вашим покорным слугою.